Андрей Вознесенский: «Политика себя не оправдала»

Дмитрий Быков

В этом году Андрею Вознесенскому исполнится сколько-то лет. Цифру, хотя бы и круглую, мы решили не напоминать — ни себе, ни ему, ни читателю. Важнее другое: в ближайшее время выходит шестой, дополнительный том его вагриусовского собрания сочинений. Самого полного на сегодняшний день.

Недавно я стал это собрание перелистывать — и поразился, до чего все понятно. А казалось темно, иногда заумно, иногда на грани штукарства… Больше того: из дня сегодняшнего вообще непонятно — как это такой огромный поэт работал рядом с нами, а мы еще выпендривались, что-то нам не нравилось… То ли время так безнадежно измельчало, то ли действительно автор несколько опережал эпоху.

В общем, я понял, какой он на самом деле отличный. И мне захотелось ему об этом сказать.


— Лимонов писал в «Убийстве часового»: «Убейте меня! Не может быть старого Лимонова!». Вы когда-нибудь думали о старом себе?


— Я никогда не думал, что доживу до таких лет. Не представлял себе этого всерьез, не строил планов, и вообще — принято ведь думать, что старость сопряжена с упадком сил. А я пишу сейчас лучше, чем прежде. Мне так кажется. Может быть, это авторское заблуждение — оно простительно. Но пока пишется, я могу себе позволить не думать о возрасте.

Пьесу вот для Рыбникова написал. Называется «Второй».

— Опять будет рок-опера для Ленкома?

— Не знаю пока. Музыки еще нет. Я хочу эту вещь включить в шестой том, который думаю назвать «Пять с плюсом». Там будут старые и новые экспериментальные вещи вперемешку. Хотите, дам отрывки?

— Почтем за честь. А про что вещь?

— Рассказывать не буду, вот вам список действующих лиц. «Исполнительный лист. КАТЕРИНА II — исполняет роль Матушки России. РОССИЯ — исторически исполняет роль Мессии. КАРАЧЕНЦОВ — исполнен чести и достоинства. ЧЕСТЬ И ДОСТОИНСТВО — исполнены Караченцовым. ПЕВЦОВ — исполнен желания. ЖЕЛАНИЕ — исполнено Певцовым».

— Круто. А вы задумывались когда-нибудь, почему «Юнона" и "Авось» до сих пор имеет такой успех необыкновенный?

— Ну, почему тогда это воспринималось как сенсация — понять можно. Драма о русско-американской любви, одна из первых рок-опер, абсолютная новизна режиссуры… Но вот почему сейчас? А ведь я знаю, что когда отплывает Караченцов, уходит, и ясно, что навсегда, а она ждать будет тридцать пять лет, — слезы в зале. Наверное, ее смотрят потому, что — любовь, факт любви. Документально подтвержденный. Такая история — тридцатипятилетнее ожидание после единственного месяца счастья — продолжает задевать.

— Но вы же наверняка читали последние разыскания. Насчет того, что там с его стороны была одна корысть…

— Читал, естественно. Там представлена точка зрения, что Резанов в своих отчетах правительству был честен, а перед Кончитой лукавил, соблазняя ее во имя торговых интересов. Но мне, знаете, все-таки ближе точка зрения, что он перед правительством лукавил, расписывая выгоды, а Кончиту — любил.

— Вы, наверное, правы, когда позволяете себе не замечать возраста. Я давно вас знаю, особенных изменений не вижу — тут надо благодарить правильный образ жизни или все-таки занятия литературой?

— Литература, безусловно, дает силы жить, сколь бы нервным ни было это занятие. Я никогда не писал сам, чистым волевым усилием: пишут мной. Есть диктовка, соприкасаешься с определенными силами. Иногда Божественными, иногда дьявольскими. Ну и подзаряжаешься соответственно. С годами начинаешь отличать гармонию от негармонии. Поэзия — вещь идеальная, она существует помимо наших усилий; контакты с идеальным всегда благотворны.

— Вы помните себя атеистом? Было какое-то озарение, точка отсчета, или вы подспудно верили всегда?

— Думаю, верил всегда. Это гены. Все-таки Вознесенский — священническая фамилия. И даже когда я писал не об этом — в ткани, в физиологии стиха присутствовала церковная служба. Ритмические сбои мои и перепады — оттуда. «Плач по двум нерожденным поэмам» — сочинение литургическое. Может быть, бессознательно.

— Раньше у вас было очень много любовных стихов, сейчас их почти нет, зато очень много молитв. Это возрастное – или…

— А может быть, и возрастное. Ничего плохого не было бы в том, чтобы с годами больше думать о душе. Проходит наглая молодость, молодая наглость… Но на самом деле я не очень это разделяю: любовная лирика, если она подлинная, — всегда молитва, и «Озу» я писал как религиозную поэму… В молитве и в любовной лирике «Ты» пишется с заглавной. «Ты меня на рассвете разбудишь» — попытка псалма.

— Я перечитывал ваши стихи начала восьмидесятых и нашел послание к одному стихийному капиталисту, хозяйственному такому мужичку, стороннику частной инициативы: «Ты покуда рукопись для второго тома. Если не получишься, я тебя сожгу». Имелся в виду второй том «Мертвых душ», про добрых помещиков. Добрые помещики получились?

— Второй том получился, то есть это время прожито. Другое дело, что он получился не таким, как ждали. Что мы знали о собственной стране? Мы ее не видели, по сути. Жили представлениями верхнего слоя, в котором вращались. А в этой стране была и преступность колоссальная, и хищничество — свобода все это выпустила наружу. Я без брезгливости вспоминаю девяностые годы. Я о них думаю с жалостью. Очень жалко людей. Они превращались в преступников, да. У них иногда просто не было выхода. Я никого не могу осудить, я простил бы даже людей, ограбивших мою дачу.

— Их нашли?

— Да. Я впервые увидел работающую милицию, это настоящее потрясение. Вернули мне мое кожаное пальто, какие-то там колонки… не в них дело. Они, наверное, рассчитывали золото и брильянты там найти. Были разочарованы, конечно. Дачу сначала разорил мороз, потом люди. Мне трудно сейчас туда приезжать, в разоренный дом. Там хозяйничали чужие, выворачивали все на пол… Но мне рассказали, кто это был. Один — убийца, он семь лет отсидел, сам с Украины. А двое других — безработные, наши, подмосковные. Из Наро-Фоминска. Я не люблю, конечно, когда меня грабят. Они понятия не имели, кто я такой. И, наверное, ни строчки моей не знают. А если бы и знали, их бы это не остановило. Но мне их жалко все равно. Я езжу, знаю, какая жизнь сейчас… Мы всю жизнь двигаемся задом наперед. Весь мир прошел стадию дикого капитализма — мы в нее погрузились, да еще и со всем неизжитым идиотизмом. Чудом надо считать то, что в стране остались живые души, а не то, что победили мертвые…

— Кстати, как вы думаете, почему Гоголь все-таки сжег второй том? Не получились добрые богатые?

— Нет, там могли быть причины мистические. А могло быть и просто — надоело быть «Гомером российской словесности». Он был человек неюбилейный. Вы все ждете второй том — вот вам, я возьму и сожгу! Радикальный художественный жест.

— Вы чего-нибудь ждете от нынешней власти? Какие надежды у вас с ней связаны?

— Я от власти ничего не жду с тех самых пор, как на меня наорал Хрущев. Я недавно прослушал заново эту пленку — и поразился, как вообще мог выдержать это и не сломаться.

— Хороший пиар он вам тогда сделал.

— С сегодняшней точки зрения — да. Никому такого не делал. С тогдашней — ничего хорошего. Меня стали прорабатывать. Меня вообще любили прорабатывать. Когда тебя много долбают — это не всегда хорошо… Я мог бы сейчас, конечно, сказать: о, какая польза — вся эта ругань, как она способствует смирению! Литератору ведь смирение не свойственно… Но не забывайте, это изматывает нервы. Отупляет душу. Из тебя уходит Моцарт.

А что касается отношений с властью… Я стараюсь жить тем, что у меня в голове и в сердце, и с политикой себя не соотносить. Политика себя не оправдала. В восьмидесятые годы это было повальным увлечением, очень скоро выяснилось, что грязь никуда не девается — вне зависимости от благих или не очень благих побуждений… Политика — частный случай более масштабных сдвигов, к ним и надо прислушиваться. А поэзия — чистое дело, чистый эксперимент.

— И на уровне интуиции какими вам видятся эти новые сдвиги? Ждет ли нас окончательный распад или новый расцвет вроде Серебряного века?

— Я думаю, своими ожиданиями мы отчасти программируем ситуацию. Особенно в такой словоцентричной стране, как Россия. Быть оптимистами — в некотором смысле наш художнический долг: чего мы ждем, то и сбудется. Я заставляю себя верить, что будет расцвет. А впрочем, основания для этого есть.

— Вы говорите это, зная нынешних двадцатилетних?

— Зная. Они ходят на мои вечера. Послезавтра еду в Минск — пригласили молодые. Может быть, они меньше читали, чем мы или вы в их годы. Может быть, у них короче путь от знакомства до поцелуя, а иногда поцелуй служит поводом для знакомства. Они лучше воспринимают текст на слух, лучше понимают визуальную информацию. Например, им нравятся видеомы. Я их показываю — в зале сначала тишина, напряженная, думающая, а потом аплодисменты. Им интересно. И потом… Не бывает так, чтобы выросло поколение героев, потом — поколение предателей… Процент героев и предателей примерно одинаков. Если говорить об отличиях нынешних двадцатилетних — у них ассоциации богаче и мышление свободней.

— Вас называют иногда человеком, близким к Березовскому. По крайней мере, вы связаны с «Триумфом», подписывали письмо в защиту Березовского, когда ему угрожал арест. Как вы относитесь к этому персонажу?

— Я его знаю только с одной стороны — с меценатской. Знаю яркие стороны, а не темные. Меценат он идеальный, в работу «Триумфа» не вмешивался ни разу, и с его помощью создано самое элитарное художественное сообщество в Европе. Может, и в мире. Где еще собрано столько звезд первой величины, как в «Триумфе»? В любом случае он талантливый человек… Я не могу оценивать его деятельность в целом, потому что ничего о ней не знаю… да, если честно, и знать не хочу.

— А хотели бы вы, чтобы он вернулся?

— В Россию? Да.

— Я прочел недавно ваш «Мостик» — о том, как после серии разносов и проработок вы загремели в армию. Получилось, что вы там довольно весело проводили время… Вам армия понравилась?

— Ну, какая это была армия… Три месяца я прослужил и попал в очень хорошую среду, где меня знали как поэта. Молодые офицеры. Романтики такие. Как раз тогда в Португалии молодое офицерство свергло режим, подняло мятеж — они это широко обсуждали и шутя примеряли ситуацию на себя… Среда несколько гусарская. Воспоминания остались прекрасные.

— А вот еще, я помню, было у вас о других ваших читателях, тоже романтических: «А утром, закинув голову, вам милая шепчет сон, и поры пронзит иголочками серебряными озон»…

— Да, это о физиках тогдашних. Оборонщиках, ребятах из научных городков, институтов…

— Что сталось потом с этой прослойкой? Как она эволюционировала?

— Эти люди были в известном смысле преступниками.

— То есть?

— Они создавали для страны сверхмощное оружие и не подозревали о своей преступности.

— Да ведь они спасали страну!

— Да, и это тоже было… Но Сахаров покаялся. Он понимал. Некоторые из них тоже прозрели, отошли от этих дел, стали диссидентами. Некоторые спились. Большая часть осталась в своих институтах, где они чувствовали себя молодой элитой — они ведь и были ею, любили элитарное искусство, читали хорошую литературу, получали деньги. А потом им деньги перестали платить, и соответственно они перестали быть элитой. Некоторых это совершенно деморализовало, а некоторые живут…

— А вас читают?

— Наверное, читают, куда денутся…

— Вы любите себя перечитывать?

— Не перечитываю вообще. Только в корректуре.

— А есть какой-то период, любимый более других? Мне, скажем, нравится, как вы писали в конце семидесятых…

— Мне нравится, как я пишу сейчас. Сейчас идет чистая работа с языком.

— На грани зауми.

— И что плохого?

— Музыка уходит…

— Ничего подобного. Заумь вплотную подходит к передаче иррационального, а музыка иррациональна по определению. Вот вы Хлебникова сейчас читаете, современникам он казался темным, а вам что-нибудь непонятно у него?

— Почти все понятно.

— Это потому, что язык вобрал и усвоил его открытия. И музыка в нем самая настоящая — больше, чем в эпигонской, традиционалистской лирике…

— Сейчас в России есть авангард?

— Авангард есть всегда.

— Я имею в виду всех этих безумных провинциальных мальчиков, которых одно время было так много… По-моему, последняя волна настоящих авангардистов — поколение Иртеньева, Искренко, Еременко. И то уже скорее пародирование советских штампов…

— Никуда не деваются безумные мальчики, слава Богу. Вчера из Харькова прислал один очень хорошие стихи. Просто авангард — это занятие нервное. Не в политическом смысле (хотя и в нем тоже, потому что авангардист всегда так или иначе конфликтует с порядком, не вписывается). А вообще — надо писать всегда на нерве. И вообще трудно двигаться вперед, это всегда риск. Не знаю, почему я до сих пор это делаю. Вероятно, по инерции. Современный молодой человек хочет комфорта, я могу его понять. Но вечно желать комфорта нельзя, это скучно. Появится поколение, тоскующее по новому языку, и будет его создавать, осваивая новое пространство.

— Как вы думаете, ваш друг Аллен Гинсберг в современной Америке хорошо себя чувствовал бы?

— Плохо. Но Гинсберг никогда себя не чувствовал слишком уютно, ни в одной среде. Он, конечно, не одобрил бы войны, патриотической истерики — но и с университетской Америкой, довольно левой, он был в натянутых отношениях. Скажем, я дружил с Лоуэллом, поэтом более академичным и герметичным, — а Гинсберг с этой Америкой враждовал. Так что сегодня ему было бы там неважно… а Америке неважно без него. Вместе с ним ушла очень важная составляющая — бунт, поиск, риск.

Я ведь настоящей Америки тоже почти не знал, как не знали мы все и настоящей России. Чувствовать что-то можно, а знать… Я понятия не имел о людях, голосовавших за Рейгана, хотя с самим Рейганом встречался дружески. Я знаю Америку высоколобую, а не обывателей Америки одноэтажной. Высоколобым сейчас трудно… а когда легко?

— Помню ваши «метропольские» стихи: «Завидую тебе, орел двуглавый, ты можешь сам с собой поговорить». Вам не надоела вечная российская евро-азиатская раздвоенность? Может, проще было бы поделить страну: всех демократов – в европейскую часть, почвенников – в азиатскую?

— Ну, начнем с того, что две головы символизируют не Евразию, а светскую и духовную власть. Я с этим стихотворением вообще, что называется, попал: тогда считалось крамолой само упоминание двуглавого орла, теперь мне ставят в вину издевательство над ним… Если воспринимать орла как олицетворение евразийской раздвоенности, то вообще получается пугающий символ: то одна голова больше, то другая. То налево поведет всю страну, то направо. Но именно в диалоге европейского и азиатского мне видится особенный смысл и, если хотите, предназначение. Разделять Россию я считаю и неправильным, и бессмысленным — все давно переплелось, наша Европа проникнута азиатчиной, азиатчина посильно европеизуется… Идеальна для России была бы конституционная монархия. Чтобы власть — одна. А головы пусть друг с другом говорят, это и будет настоящая симфония…

— Мы с вами сидим сейчас в Центральном доме литераторов. Много всякого тут было, включая проработочные собрания, вами упомянутые. Вас не давят эти стены?

— Почему? Мы сидим с вами в Пестром зале, вот мой автограф на стене… Мы тут тусовались, иногда сутками. Вон в том углу любил сидеть Аксенов. Здесь были потрясающие официантки, великолепные совершенно бабы, которые нам верили в долг… Одна была — Тамара, фантастическая женщина; однажды меня тут чехвостили, требовали, чтобы я покаялся и саморазоблачился, а я не захотел. Выхожу, иду в буфет, она ревет. «Тамара, в чем дело?» — «Я боялась, что ты сломаешься и начнешь просить прощения». Вы представляете? Вообще по-бабски, по шаблону следовало бы, наоборот, сказать — «Покайся, помилуют!» Но вот они были такие, настоящие. Потом, конечно, изменилось это все… но меня эти стены скорее греют, чем давят.

— Легендой были ваши шейные платки, пиджаки, вообще вы были долгое время чуть ли не законодателем мод. Вы заботились о своем внешнем виде? Это поэту вообще нужно?

— Я не заботился, чтобы об этом говорили. Мои пиджаки могли выглядеть экстравагантными только по тем временам. Покупал, что самому нравилось.

— Вы почти сорок лет живете в браке с литературоведом. Зоя Богуславская ведь начинала как критик, только потом стала печатать прозу. Трудно поэту жить с критиком? Или, скорее, полезно?

— Поэту почти все трудно и почти все полезно. Все, больше ничего не скажу.



ВТОРОЙ
Видеодрам


Андрей Вознесенский

Вступление


Я — русская смута.
Я — пьяная баба.
Российская муза,
я клеюсь у паба.

Российская мать — не немецкая "муттер".
Без мата нам муторно.
Мы — дети Малевича и Малюты.
Плюс плохо с валютой.

Бог занят. Мобильники не прозваниваются.
Жизнь — самоубийство.
Народному сердцу милы самозванцы —
хоть чем-то забыться!

Мы страшно устали от нищего Рая,
хохмя, озоруя,
мы знаем — есть где-то Россия вторая,
мы имещм Вторую.

На вернисажах одни гениталии.
Российская смута,
спасибо тебе: твой прикол гениальный
не стал русским бунтом!

Ищу самородков среди отморозков.
Мне мил почему-то
предшественник Мусоргского Максимовский —
продукт русской смуты.

Влечешь почему ты, российская смута?
— А вот потому-то...

ПОЭТ: Русь, куда несешься? Дай ответ!
— В Интернет.


РОМАНС ЧЕТВЕРТЫЙ

Жизнь первая опостылела,
вторая жизнь не новей.
ДА ПОСТЫДЯТСЯ
И ИСЧЕЗНУТ ВРАЖДУЮЩИЕ ПРОТИВ ДУШИ МОЕЙ

Я не был героем Чесмы.
В душе моей суховей —
ДА ПОСТЫДЯТСЯ И ИСЧЕЗНУТ
ВРАЖДУЮЩИЕ ПРОТИВ ДУШИ МОЕЙ

Души во мне нет, если честно,
Ушла со смертью твоей —
ДА ПОСТЫДЯТСЯ И ИСЧЕЗНУТ
ВРАЖДУЮЩИЕ ПРОТИВ ДУШИ МОЕЙ

Душа моя, может, дурища,
но ангел общался с ней,
ДА ПОСТЫДЯТСЯ И ИСЧЕЗНУТ ВРАЖДУЮЩИЕ
ПРОТИВ ДУШИ МОЕЙ

Вдвоем на простынке тесно,
одному же, напротив, тесней.
ДА ПОСТЫДЯТСЯ И ИСЧЕЗНУТ
ВРАЖДУЮЩИЕ ПРОТИВ ДУШИ МОЕЙ

Россия во дворцах и в лачугах,
но ты не туши свечей!
ДА ПОСТЫДЯТСЯ И ИСЧЕЗНУТ ВРАЖДУЮЩИЕ
ПРОТИВ ДУШИ ТВОЕЙ

Над бездной земных уродов
услышу сквозь стон морей:
ДА ПОСТЫДЯТСЯ И ИСЧЕЗНУТ ВРАЖДУЮЩИЕ ПРОТИВ
ДУШИ МОЕЙ





Оглавление раздела   Главная страница





Rambler's Top100 СМИ новости