Андрей Вознесенский | |||
|
Из сборника "Аксиома самоиска"
Ответ на записку Все пишут—я перестаю. О Сталине, Высоцком, о Байкале, Гребенщикове и Шагале, о Гавеле и о Вишневской Гале, Литве или Мемориале писал, когда не разрешали. Я не хочу «попасть в струю».
Тарковский
на воротах
Стоит
белый свитер в воротах. Тринадцатилетний
Андрей. Бей,
урка дворовый, Бей,
урка дворовый, бутцей
ворованной, по
белому свитеру бей— по
интеллигентской породе! В
одни ворота игра. За
то, что напялился белой вороной в
мазутную грязь двора. Бей
белые свитера! Мазила! За
то, что мазила, бей! Пускай
простирает Джульетта Мазина. Сдай
свитер в
абстрактный музей. Бей,
детство двора, за
домашнюю рвотину, что
с детства твой свет погорел, за
то, что ты знаешь широкую
родину по
ласкам блатных лагерей. Бей
щеткой, бей пыром, бей
хором, бей миром всех
«хоров» и «отлов» зубрил, бей
по непонятному ориентиру. Не
гол—человека забил, за
то, что дороги в стране развезло, что
в пьяном зачат грехе, что,
мяч ожидая, вратарь
назло стоит
к тебе буквой «х». С
великою темью смешон поединок. Но
белое пятнышко, муть, бросается
в ноги, с
усталых ботинок всю
грязь принимая на грудь. Передо
мной блеснуло азартной фиксой потное лицо
Шки. Дело шло к финалу. Подошвы
двор вытер о
белый свитер. —
Андрюха! Борьба за тебя. —
Ты был к нам жестокий, не
стал шестеркой, не
дал нам забить себя. Да
вы же убьете его, суки! Темнеет,
темнеет окрест. И
бывшие белые ноги и руки летят,
как андреевский крест. Да
они и правда убьют его! Я переглянулся с
корешом — тот понимает меня, и мы выбиваем
мяч на проезжую часть переулка, под
грузовики. Мячик испускает дух. Совсем
стемнело. Когда
уходил он, зажавши
кашель, двор
понял, какой он больной. Он
шел, обернувшись
к темени нашей незапятнанной
белой спиной. …………………………………………………………… Андрюша,
в Париже ты вспомнишь ту жижу в
поспешной могиле чужой. Ты
вспомнишь не урок — Щипок-переулок. А
вдруг прилетишь домой? Прости,
если поздно. Лежи, если рано. Не
знаем твоих тревог. Пока
ж над страной трепещут экраны, как
распятый твой
свитерок.
*
* * Тень
отбрасывает предмет. Тень
отбрасывает людей. Снопы
темного света с асфальта отбрасывают
ноги, белую юбку, наглые
губы. Квадрат
отбрасывает кубийство. Что
отбрасывает сдвоенная
тень со стены, предшествующая
нам? Истины
нет. Есть тень, отбрасывающая
людей, чтобы
отбрасывать новых. Я
отбрасываю тебя.
*
* * Кричала
девочка батистовая, меж
мной металась и тобой, живая
шестилетней истиной: «Вы
ж муж с женой!» И
ты ответила наотмашь: «Какая
я ему жена?! Что
смотришь? Спроси
ты у него сама». И
на меня глядели с верою, что
шутит мать, что все не так, Не
убивать просили серые мои
глаза в твоих щеках. И
было ложно все, что сложно. Твои
катились и мои из
бешеных глазенок слезы, и
первые—уже свои.
* * * Когда я когда-нибудь сдохну, не мучай травы и грибниц, на эту последнюю хохму, поняв меня,— улыбнись. Когда
пойдешь ночью с покупками— то
я впереди пробегал и
длинные ртутные трубки на
черных стволах зажигал. Узнай меня через пустошь, приметы замашек моих... А если ты в городе будешь— то я тебе вызову лифт.
Прощание
с микрофоном Театр
отдался балдежу. Толпа
ломает стены. Но
я со сцены ухожу. Я
ухожу со сцены. Я,
микрофонный человек, я
вам пою век целый. Меня
зовут — XX век. Я
ухожу со сцены. Со
мной уходят города и
стереосистемы, грех
опыта цвета стыда, науки
«нота боне», и
одиночества орда — вы
все уходите туда — и
в микрофонные года уходит
сцена. На
ней и в годы духоты сквозило
переменой. Вожди
вопили: «Уходи!» Я
выходил на сцену. Я
не был для нее рожден. Необъяснима
логика. Но
дышит рядом стадион, как
выносные легкие. Мы
на единственной в стране площадке
без цензуры смысл
музыки влагали в не- цензурные
мишуры. Звучит
сейчас везде она. Пой,
птица, без решеток! Скучна мне
сцена разрешенных. К
тебе приду еще не раз — уткнусь
в твои колена. Нам
невозможно жить без нас! Я
ухожу со сцены. Люблю
твоих конструкций ржу, как
лапы у сирены. Но
я со сценой ухожу, я
ухожу со сценой. Мчим
к голографий рубежу. Там
сцены нет, что ценно. Но
я со сценой ухожу, я
ухожу со сценой. Благодарю,
что жизнь дала, и
обняла со всеми, и
подсадила на крыла. Они
зовутся Время. Но
в новых снах, где ночь
и Бог, мне
будет сцена сниться — как
с черной точкою желток, который
станет птицей.
*
* * Читаю
небо, став душою зорче. «Я
+ Ты» — написано окрест. Окончив
труд, неграмотные зодчие ставили
в небе крест. «Ястреб
+ облако» — написано над местностью. Гора
+ город. Даль + даль. +
золотая неизвестность, +
просветленная печаль. А
к вечеру Луна + Солнце, подчеркнутые
линией хлебов. «Я
+ Ты» — стоит над горизонтом. «Небо
+ я = любовь».
* * * В.
Шкловскому Жил художник в нужде и гордыне. Но однажды явилась звезда. Он задумал такую картину, чтоб висела она без гвоздя. Он менял за квартирой квартиру, стали пищею хлеб и вода. Жил, как йог, заклиная картину. Она падала без гвоздя. Стали краски волшебно-магнитны, примерзали к ним люди, входя Но стена не хотела молитвы без гвоздя. Обращался он к стенке бетонной; «Дай возьму твои боли в себя. На моих неумелых ладонях проступают следы от гвоздя». Умер он, изможденный профессией. Усмехнулась скотина-звезда. И картину его не повесят. Но картина висит без гвоздя. 1975
Не
забудь
Человек
надел трусы, майку
синей полосы, джинсы
белые, как снег, надевает
человек. Человек
надел пиджак, на
пиджак нагрудный знак под
названьем «ГТО». Сверху
он надел пальто. На
него, стряхнувши пыль, он
надел автомобиль. Сверху
он надел гараж (тесноватый
— но как раз!), сверху
он надел наш двор, как
ремень надел забор, сверху
он надел жену, и
вдобавок — не одну, сверху
весь микрорайон, область
надевает он. Опоясался
как рыцарь государственной
границей. И,
качая головой, надевает
шар земной. Черный
космос натянул, крепко
звезды застегнул, Млечный
Путь — через плечо, сверху
— кое-что еще... Человек
глядит вокруг. Вдруг
— у
созвездия Весы вспомнил,
что забыл часы. (Где-то
тикают они, позабытые,
одни?..) Человек
снимает страны, и
моря, и океаны, и
машину, и пальто. Он
без Времени — ничто, Он
стоит в одних трусах, держит
часики в руках. На
балконе он стоит и
прохожим говорит: «По
утрам, надев трусы, НЕ
ЗАБУДЬТЕ ПРО ЧАСЫ!»
1975 |
||
|