Андрей
Вознесенский
Нельзя
не ждя
Об авторе | Андрей Вознесенский, чье
семидесятипятилетие отпраздновали в мае, начал печататься у нас в 1959 году.
Именно тогда в “Знамени” появился “Гойя”, в 1962 году — “Осень в Сигулде”, в
1963-м — “Прощание с Политехническим” — лирические отступления из знаменитой
его поэмы “Треугольная груша”.
Постоянный автор
“Знамени”.
Зачаток
поэмы
Глобальное
потепление
хрюкает над головой.
Семидесятипятилетие
стоит за моей спиной.
Я хрупкие ваши
камеи
спасу, спиной заслоня.
Двадцатого века камения
летят до вас сквозь меня.
Туда и обратно
нелюди
сигают дугою вольтовой.
Стреляющий в Джона Кеннеди
убил Старовойтову.
Нет Лермонтова
без Дарьяла.
В горле от пуль першит.
Стою меж веков — дырявый,
мешающий целиться щит.
Спасибо за
вивисекции.
Нельзя, говорят, узнать
прежнего Вознесенского
в Вознесенском-75.
Госпремия
съела Нобеля.
Не успели меня распять.
Остался с шикарным шнобелем
Вознесенский-75.
К чему
умиляться сдуру?
Гадать, из чего был крест?
Есть в новой архитекстуре
Архитекстор и Архитекст.
Я не был
только протестом.
Протест мой звучал как тест.
Я был Твоим архитекcтором.
Пора возвращаться в текст.
Боль
О. Табакову
Вижу скудный
лес
возле
Болшева…
Дай секунду мне без
обезболивающего!
Бог ли, бес ли,
не
надо большего,
хоть секундочку без
обезболивающего!
Час
предутренний, камасутровый,
круглосуточный, враг мой внутренний,
сосредоточась в левом плече,
вывел тотчас отряды ЧЕ.
Мужчину раны
украшают.
Мученье прану укрощает.
Что ты, милый,
закис?
Где ж улыбка твоя?
Может, кто мазохист,
это только не я.
Утешься битою
бейсбольною.
Мертвец живёт без обезболивающего.
Обезумели —
теленовости,
нет презумпции
невиновности.
Христианская,
не казённая.
Боль за ближнего, за Аксёнова.
Любовь людская: жизнь-досада.
Держись, Васята!
Воскрешение — понимание
чего-то больше, чем реанимация
нам из третьего измерения —
не вернутся назад, увы,
мысли Божие, несмиренные,
человеческой головы.
Разум
стронется.
Горечь
мощная.
Боль,
сестрёночка, невозможная!
Жизнь есть
боль. Бой с собой.
Боль
не чья-то — моя.
Боль зубная,
как бор,
как
таблетка, мала.
Боль, как
Божий топор, —
плоть
разрубленная.
Бой — отпор,
бой — сыр-бор,
игра
купленная.
Боль моя, ты
одна понимаешь меня.
Как любовь к
палачу,
моя
вера темна.
Вся душа — как
десна
воспалённая.
Боль — остра,
боль — страна
разорённая.
Соль Звезды
Рождества
растворённая.
Соль —
кристалл, боль — Христа —
карамболь
бытия.
Боль — жена,
боль — сестра,
боль
— возлюбленная!
Это право на
боль
и даёт тебе право
на любую любовь,
закидоны и славу.
* * *
Взгляд Твой
полон любовью,
чувства прочие победя.
Я готов совершить любое
преступление ради тебя.
Когда судьи
мне кинут сроки —
от восьми лет до ста восьми,
понимают они, жестокие,
что бессмертен я, чёрт возьми!
Одной
Бежишь не от
меня —
от себя ты бежишь.
Рандеву отменя,
убегаешь в Париж.
Мне в
мобильный Сезам
объяснишь: “Например,
я внимала слезам
нотр-дамских химер”.
Для того ль
Тебя Бог
оделил красотой,
чтоб усталый плейбой
рифмовался с тобой?
Именины Твои
справишь, прячась в Твери.
Для чего выходной?
Чтоб остаться одной?
Ты опять у
окна,
как опята, бледна.
Ничего впереди.
От себя не сбежишь.
Ручки тянет к груди
нерождённый малыш…
Не догонишь,
хрипя,
длинноногий табун.
Не догонит себя
одинокий бегун.
Ночью лапы
толпы
станут потными.
Не рифмуешься Ты
с идиотами.
Каково самой
владеть истиной,
чтобы из одной
стать единственной!
Стиснешь
пальцы, моля,
прагматизм бытия,
гениальность моя,
Ты — единственная.
Среди
диспутов,
дисков, дискурсов
Ты — единственная:
будь Единственной.
К образу
Ты понимаешь,
с кем связалась?
С самим, быть может, Князем зла.
Гитара коброй развязалась,
по телу кольцами ползла.
Когда играешь
ты на пару
в концерте, сердцу вопреки,
прошу тебя — стряхни гитару
с остановившейся руки.
Но каждым
вечером я в шоке:
так гипнотически стоит,
как кобра, раздувая щёки,
в тебя нацеленный пюпитр.
Вальс
Далеко-далеко,
где Шарло де Лакло
зачитался
“Опасными связями”.
Далеко-далеко,
там, где стиль Арт-деко
сочетался с этрусскими
вазами.
Далеко-далеко,
где туман — молоко
под лиловыми русскими вязами…
Где моя Медико?
В холодящем трико,
босоножки с грузинскими стразами?
Далеко? Ого-го!
На служебном арго
ты с наркотиками повязана.
Если нету Клико,
коньячку полкило
за успех всенародный и кассовый!
Не легко? Не
легко
что на сердце легло
никому никогда не рассказывай.
Чужеродное
Родные берега,
родные берега,
родные берега —
где
жили,
вы стали
навсегда,
родные берега —
чужими.
Чужие берега —
чужие берега,
чужие берега,
отныне
вы стали
навсегда,
чужие берега, —
родными.
Без “Б”
Л.Б.
Смех без
причины —
признак дурачины.
Ещё водочки под кебаб!
Мы — эмансипированные мужчины
без баб.
Часы с вынутою
пружиной —
возлежит на тарелке краб.
Тезаурусные
мужчины,
мы — без баб.
Слово
“безбабье” — ещё в тумане
обретёт суммарно масштаб.
Беседуют же с Богом мусульмане
без баб?
Вот Валера,
дилер с Саратова,
с детства несколько косолап,
кто бы знал об его косолапости
без баб?
Или баба —
глава издательства.
Получается Групп-издат.
И поборы и издевательства.
Как на лошадь надеть пиджак.
Без
болтливости, что не вынести,
без капканчиков вечных “кап-кап” —
без покровительской порно-невинности,
без баб.
Без
талантливого придыхания,
без словарного курабье,
дыроколы пока отдыхают,
без “б”.
Устаешь от
семейной прозы.
Мы беспечны,
как семечек лузг.
Без вранья
люксембургской Розы —
люкс!
Сжаты в
“зебрах” ночные трещины,
достигается беспредел.
Наша жизнь — безрадостиженщина.
Нам без разницы, кто сгорел.
Рядом столик
из разносолов —
стольник шефу от поп, сосков,
от восьми длинноногих тёлок
без мужиков.
“На абордаж” —
пронеслось над пабом.
Все рванули на абордаж.
И стол, принадлежавший бабам,
ножки вверх! — полетел на наш.
И пошло: визг,
фуражки крабьи,
зубы на пол, как монпансье —
(мой котёночек! Ты — мой храбрый…!
Уберите с меня свои грабли!)
Бьют швейцара из ФСБ.
Так накрылась идея безбабья.
Точно клякса под пресс-папье.
Я бездарно иду
домой:
все одежды мои развешаны.
Пахнет женщиной распорядок мой.
И стихи мои пахнут женщиной.
Будто в небе
открылась брешина.
И мораль, ни фига себе:
“В каждой бабе ищите Женщину!”
Но без “б”.
Ф-ки
Ухаживали.
Фаловали.
Тебе, едва глаза протру,
фиалки — неба филиалы —
я рвал и ставил поутру.
Они из чашки
хорошели.
Стыдясь, на цыпочках, врастяг
к тебе протягивали шеи,
как будто школьницы в гостях.
Одна, отпавшая
от сверстниц,
в воде стоящая по грудь,
свою отдать хотела свежесть
кому-нибудь, кому-нибудь…
Упёршись в
чашку подбородком,
как девочка из “ДеМаго”,
ждёт жестом эротично-кротким —
но — никого, но никого.
Разные книги
Бог наполнил
Библию
страшными вещами,
варианты гибели
людям возвещая.
Это
продолжалось
болью безответной, —
беззаветной жалостью
Нового Завета.
Зависти
реликтовые
после отзовутся
завистью религий,
войн и революций.
Вечностью
застукана,
тлением оставлена,
вещая преступность
Ленина и Сталина.
Новогодние
прогулки с Сексом
Попискивает
комарик,
плывёт в Новый год кровать.
Оставив меня кемарить,
пошёл мой Секс погулять.
По барам,
местам приватным,
по бабам, что станут “экс”.
Пугая экспроприаторов,
пошёл погулять мой Секс.
По-гоголевски
про нос он,
пел песенку, муча плебс,
с невыветрившимся прононсом,
как будто Григорий Лепс.
Перекликаясь
саксами,
собой друг друга дразня,
с четвероногими сексами
прогуливаются друзья.
На набережной
Стикса
фонари принимают душ.
Тень от моего Секса
доходит до Мулен-Руж!
Такая страшная
сила
меня по миру несла —
сублимированная Россия,
Евангелие от Козла.
Рождаясь и
подыхая,
качающийся, вознесён,
с тобой на одном дыхании
кончающий стадион.
В год Новый —
былые выгоды.
За выдохом следует вдох.
Из жизни, увы, нет выхода.
И женщина — только вход.
Расстреливающий
осекся.
Расстреливаемому — под зад.
Вы видели моего Рекса?
На место, мой Рекс,
назад!
Линней
Тень от носа —
подлинней
всех нотатений и линей.
Так говорил старик Линней:
“Всё подлинное
—
подлинней”.
Гламурная
революция
I
На журнальных
обложках — люрексы.
Уго Чавес стал кумачовым.
Есть гламурная революция.
И пророк её — Пугачёва.
Обзывали её
Пугалкиной,
клали в гнёздышко пух грачёвый.
Над эстрадой нашей хабалковой
звёзды — Галкин и Пугачёва.
Мы пытаемся
лодку раскачивать,
ищем рифму на Башлачёва,
угощаемся в даче Гачева,
а она — уже Пугачёва.
Она уже
очумела
от неясной тоски астральной —
роль великой революционерки,
ограниченная эстрадой.
Для какого-то
Марио Луцци
это просто дела амурные.
Для нас это всё Революция —
не кровавая, а гламурная.
Есть явление
русской жизни,
называемое Пугачёвщина. —
Сублимация безотчётная
в сферы физики, спорт, круизы.
А душа все неугощённая!
Её воспринимают шизы,
как общественную пощёчину.
В ресторанчике
светской вилкою
ты расчёсываешь анчоусы,
провоцируя боль великую —
пугачёвщину.
На Стромынке
словили голого,
и ведут, в шинель заворачивая.
Я боюсь за твою голову.
Не отрубленную. Оранжевую.
II
Галкин — в
белом, и в алом — Алла
пусть летают в гламурных гала.
Как “Влюбленные” от Шагала.
Вместо общего:
“фак ю офф”!
Чтоб страна обалдев читала:
“ГАЛКИН + АЛЛА = ЛЮБОВЬ.”
* * *
Пей отраву,
ешь “ризотто”
но последняя строка —
линиею горизонта
будет жить наверняка!
***
Ты чувствуешь,
как расправляется
лицо, уставшее от fucking?
так утром снова распрямляются
дождём побитые фиалки.
***
Убрать
болтливого вождя
нельзя, не ждя.
Построить
храмы без гвоздя
нельзя, не ждя.
Когда луна,
околдовав,
дрожит, скользя,
вам снова хочется — стремглав! —
не ждя — нельзя!..
Как “помощь
скорая”, летим,
смешав сирены и интим.
Плевали на очередя.
Нам ждать нельзя.
2008
«Звезда» №8 2008 http://magazines.russ.ru/znamia/2008/8/vo1.html