ВЕК ВОЗНЕСЕНСКОГО

Вступительная статья Г. Трубникова

к книге «Андрей Вознесенский» в серии «Новая библиотека поэта»

Преамбула

 

1. Я читаю Вознесенского

 

2. Происхождение

 

3. Родом из детства

 

4. Ученичество. Пастернак

 

5. Мало быть рожденным — важно быть услышанным

 

6. Но музыка — иной субстант 

 

7. «Врагов не счесть…»

 

8. Кредо поэта

 

 Вся книга в  формате .pdf:

Том 1

Том 2

Фронтиспис

 

 

4. Ученичество. Пастернак

 

В интервью журналу «Юность» (1977. № 12) Вознесенский назвал своими учителями В. Ф. Яроша, В. Г. Бехтеева (своего преподавателя живописи в архитектурном институте) и Б. Л. Пастернака. Год спустя, 17 октября 1978 г., в первой телепередаче «Диалог о поэзии» он также назвал Яроша своим самым первым учителем. В сборнике «Прорабы духа» (1984) Вознесенский посвятил Ярошу эссе «Сосед».

«Первый служитель муз, с которым меня свела судьба, — инженер Виктор Ярош — жил в соседней квартире. <…> В таинственной комнатушке его, как алтарь, мерцала корешками книжная полка. Поблескивал золотой веночек на лазурном корешке Есенина. Хозяин открыл мне пленительную прелесть “великих малых” российских поэтов — Фета, Тютчева, Полонского, Федора Глинки. Он заворожил меня ими, я знал их наизусть, позднее я познал “гигантов”. Таким образом, литературное воспитание мое прошло естественно — от малого к большому, а не наоборот, как обычно случается. К моим первым поэтическим опытам он был снисходителен. Собственно, это были не стихи, а детские переживания, вздобренные плохо переваренным столь милым его сердцу Есениным»[1].

Если не вкладывать в слово «учитель» сакрального смысла, а иметь в виду просто учителя-наставника в житейском смысле, то Ярош толково исполнял добровольно возложенные на себя обязанности: знакомил именно с тем, что необходимо в этом возрасте, был чутким педагогом для десятилетнего мальчика. Но мальчик рос стремительно, в двенадцать лет, уже заболев Пастернаком (чью зеленую книгу ему дал почитать не Виктор Феодосьевич, а старший друг Жирик), не выдержал язвительных реплик первого учителя о будущем Учителе и перестал к нему ходить.

 

«“Тебя Пaстернaк к телефону!”

Оцепеневшие родители уставились на меня. Шестиклассником, никому не скaзaвшись, я послал ему стихи и письмо. Это был первый решительный поступок, определивший мою жизнь. И вот он отозвался и приглашает к себе на два часа, в воскресенье.

Стоял декабрь…»[2]

Это знаменитое начало первой большой прозаической вещи Вознесенского, повести «Мне четырнадцать лет» (1980). Дата, как и во всей мемуарной прозе поэта, отсутствует, но в данном случае можно уточнить: Это декабрь 1946 года, Андрею 13 лет, он учится в 6-м классе (в те годы в школу принимали с восьми полных лет).

Дмитрий Быков включил в свою биографию Пастернака ряд глав с идентичным зачином заглавия, «В зеркалах...» — о нескольких людях, общение Пастернака с которыми было взаимно значимо. Это Ольга Фрейденберг, Маяковский, Цветаева, Блок, Мандельштам, Сталин, Ахматова и Вознесенский — как ученик. «Имен большинства пастернаковских адресатов и собеседников, которым он отказал в ученичестве, история не сохранила; есть три письма с отповедями. По ним видно, до какой степени он ненавидел советскую трескучую риторику и сам институт литературного ученичества — тоже, если вдуматься, довольно советский. Отношение его к этой традиции было сродни блоковскому отношению к студии Гумилева: думает, что учит, а на самом деле окружает себя ордой молодых поклонников, глядящих ему в рот. Все это не литература, а литературная политика,— “Без божества, без вдохновенья”, как и называлась блоковская статья, написанная за полгода до его и гумилевской гибели.

Тем не менее один ученик у Пастернака был, и гордого этого звания ничем не запятнал. Вероятно, на фоне большинства поэтических экзерсисов, присылавшихся на московский адрес или в Переделкино, стихи московского школьника выглядели не столь вторичными, а может, сыграло свою роль то, что ему было всего четырнадцать лет, хотя он уже любил авангард и тянулся к настоящему, не советскому и не лакированному, а раннему футуризму; а может, Пастернак в сорок седьмом году чувствовал себя особенно одиноко. Как бы то ни было, Андрея Вознесенского он не отверг и разговаривал с ним много, серьезно, искренне. По собственному признанию Вознесенского, он не ставил ему голос, хотя и правил некоторые строчки; зато он научил его главному, что умел,— сохранению дара. Дар надо сохранить в эпоху принудительного единомыслия, приспосабливаясь к обстоятельствам и демонстрируя лояльность ровно до того предела, пока это не вредит дару; и Вознесенский сумел пойти на минимум компромиссов, добившись максимума свободы, и открыл для российской поэзии множество новых возможностей, и, воздавая судьбе за неслыханную щедрость,— четырнадцать лет дружбы с гением!— вывел в люди замечательную поэтическую плеяду, по первой просьбе и без просьбы помогая всем, в ком видел искру таланта»[3].

В этом панегирике Вознесенскому хочется кое-что уточнить.

Никто (кроме, может быть, В. Н. Орлова, главного редактора «Библиотеки поэта», где вышел том Пастернака в 1965 г.) не сделал для живой памяти о Пастернаке больше Вознесенского. Стихи о похоронах Пастернака «Кроны и корни» («Несли не хоронить — несли короновать...») он умудрился напечатать той же осенью.

В 1963 году в заграничном интервью назвал Пастернака рядом с Лермонтовым. Об этом донесли Хрущеву, и именно это стало одной из причин высочайшего гнева и знаменитого аутодафе в Голубом зале Кремля.

В 1966 году в этапном стихотворении «Плач по двум нерожденным поэмам» поставил имя Пастернака между именами Сервантеса и Данте.

В 1968 году в статье о переводах Пастернака (Иностранная литература. 1968. № 1) впервые в России опубликовал стихотворение «Гамлет», что позволило Театру на Таганке вставить этот текст в качестве вступления к знаменитому спектаклю.

В 1980 году в «Новом мире» опубликовал первые в России воспоминания о Пастернаке.

В 1984 году, объединившись с извечным другом-врагом Евтушенко, спас как мемориал дачу Пастернака в Переделкине, из которой уже выносили вещи. Позже там открылся музей, который Вознесенский опекал до последнего своего дня.

Посмертная слава приходит именно так, конкретными делами, а не сама по себе. Ее выращивают поклонники поэта, невеликие и великие ценители поэзии

С человеческой стороны все эти поступки, вся жизненная позиция  защиты и прославления Пастернака безукоризненны. Смешны упреки в сотворении кумира.

«Почему он откликнулся мне? Он был одинок в те годы, отвержен, изнемог от травм, ему хотелось искренности, чистоты отношений, хотелось вырваться из круга — и все же не только это. Может быть, эти странные отношения с подростком, школьником эта почти дружба что-то объясняют в нем? Эта даже не дружба льва с собачкой, точнее льва со щенком. Может быть, он любил во мне себя, прибежавшего школьником к Скрябину?»[4]

Может быть, Пастернак сразу же увидел в мальчике гениальность и решил стать его наставником? Едва ли. Дело не в объекте, а в субъекте. Вознесенский был не первым подростком-обожателем в жизни Пастернака. Пастернак тянулся к подросткам, подростки тянулись к нему.

Д. Быков: «Подростки откликались на стихи Пастернака, как на пароль,— часто они его, по вечному обыкновению молодежи, вымысливали и вчитывали свой смысл в эти всевмещающие стихи. <...> Эта среда влюбилась в Пастернака немедленно, навсегда. Любимыми его спутниками и собеседниками на всю жизнь станут четырнадцати-восемнадцатилетние: Кунины, Вильмонт, Черняки, потом Вознесенский и Кома Иванов; когда его подростки взрослели, связь не то чтобы прерывалась, но слабела»[5].

Здесь не упомянут Василий Ливанов, который общался с Пастернаком с детства — и в Переделкине, и, гораздо чаще, у себя дома (его отец, знаменитейший артист Борис Ливанов, был тогда одним из самых близких друзей Пастернака), точно так же был влюблен в поэта, знал его стихи наизусть. В своих мемуарах «Невыдуманный Борис Пастернак» он пишет: «В натуре Бориса Леонидовича были черты традиционно более подходящие женскому характеру. Он знал за собой это женоподобие в своем характере, и ему оно нравилось. Берусь утверждать это потому, что Борис Леонидович охотно, громко и прилюдно страдал по поводу женских странностей своей человеческой натуры (или страдал письменно — особенно это заметно в переписке с О. Фрейденберг — двоюродной сестрой Б. Пастернака). И это проявление в нем — тоже женское. Причем, женские черты эти обличали присутствие в натуре Пастернака очень своенравной и, если хотите, коварной женщины. Бориса Леонидовича, особенно на людях, одолевала страсть нравиться, обольщать. Предметом обольщения становился любой непосвященный, попавший в поле его зрения»[6]. Возможно, именно в этом свойстве личности Пастернака (как и всякого артистичного человека) кроется ответ на вопрос «Почему он откликнулся?». Здесь не действует кодекс Экзюпери: «Ты в ответе за тех, кого приручил». Это не менторство, не институт литературного ученичества. Пастернак не принимал Вознесенского в ученики, не правил ему строчки, не присваивал «гордого звания» «ученика Пастернака», не оказывал протекции. И Вознесенский впервые публично назвал Пастернака учителем только в 1977 году, когда был в зените собственной славы и не нуждался в дополнительной охранной грамоте.

«Однажды после студенческих военных летних лагерей я принес ему тетрадь новых стихов. Тогда он готовил свое “Избранное”. Он переделывал стихи, ополчался против ранней своей раскованной манеры, отбирал лишь то, что ему теперь было близко.

Про мои стихи он сказал: “Здесь есть раскованность и образность, но они по эту сторону грани, если бы они были моими, я бы включил их в свой сборник”.

Я просиял.

Сам Пастернак взял бы их! А пришел домой — решил бросить писать. Ведь он бы взял их в свой, значит, они не мои, а его. Два года не писал. Потом пошли “Гойя” и другие, уже мои»[7].

Как конкретно складывались взаимоотношения Пастернака и юного Вознесенского, взаимоотношения, о которых Быков говорит как о «неслыханной щедрости судьбы,— четырнадцать лет дружбы с гением!», а Вознесенский — как о «почти дружбе»?

Были два рода общения: чтения в Переделкине и беседы вдвоем (включая телефонные разговоры, причем с самого начала Пастернак звонил только сам, на звонки ему был наложен, по существу, запрет). У чтений в Переделкине был регламент: около двадцати приглашенных, сначала Пастернак в верхней комнате читал новые страницы романа «Доктор Живаго» и стихи, затем внизу было застолье. Это был спектакль, в котором у Андрюши была своя роль — подсказывать Пастернаку забываемые строчки, позже он читал и свои стихи.

«Иногда я ревновал его к ним (к гостям — Г. Т.). Конечно, мне куда дороже были беседы вдвоем, без гостей, вернее, его монологи, обращенные даже не ко мне, а мимо меня — к вечности, к смыслу жизни»[8].

Это были именно односторонние монологи, потоки живой речи. Несколько монологов Вознесенский записал. В них Пастернак говорит только о себе и о своих стихах. Он нуждается не столько в собеседнике, сколько в слушателе. Он эгоцентричен как, наверное, всякий гений, сознающий свою гениальность и одиночество в гениальности.

Вот отрывок из письма тринадцатилетнего Андрея родителям, описание первой совместной прогулки (не позднее апреля 1947 г.):

«Потом пошли домой пешком к метро. Говорили-говорили, и вдруг догоняет нас группа, девушки и взрослые: “Борис Леонидович, извините, мы к Вам. Выражаем восхищение Вами. Он поблагодарил, обрадовался. Когда они ушли, я сказал: “Вот видите, не я один! Но он расстроился. Сказал, что на лекции его никто не знает, что он страшно одинок. Потом об одиночестве в искусстве, о жертвах. Страшно было глядеть со стороны. Дождь... Растрепанная фигура машет руками, очень громко, взволнованно, навзрыд говорит. Обитые края шляпы, поношенный макинтош, кашне развевается на ветру. Все оглядываются, удивляются. Он говорит, что в иностранных антологиях первое место отводится Пушкину, а дальше по количеству стихов идет Пастернак...»[9]

Что касается литературного ученичества, то оно вовсе не нуждается в личном общении. Более того, такое общение несет риск для ученика стать эпигоном. Когда мэтр читает тебе исключительно свои стихи и требует их обсуждения — это почти неизбежно. Вознесенский преодолел этот соблазн. Он и пришел к Пастернаку не с пустыми руками — уже знал классику и футуристов — и в пору самой горячей любви к Пастернаку приобщался и к иной поэзии.

«Помню свое волнение от прочтения первой гумилевской строфы. Я был в девятом классе. По веяниям тех лет в нашу школу стали захаживать профессор и аспирант с филфака МГУ, чтобы вербовать абитуриентов. Что там твой Пастернак — ты Гумилева почитай”,— высокомерно сказал мне аспирант и дал на ночь запретную брошюрку Огненный столп”, где на мелованной бумаге мерцали, как промытый жемчуг, слова. Меня, воспитанника трамвайных подножек, поразила и унесла траектория Заблудившегося трамвая”. Любви к Пастернаку это не поколебало, но, наверное, я учился классичности формы и у мэтра акмеизма. Вообще Гумилев, кстати, как и Лермонтов, особо любим в подростковом возрасте»[10].

Несмотря на предостережения Пастернака он свел знакомство с Алексеем Крученых, которого позже назовет «Рембо российского футуризма», «сероглазым принцем, утренним рожком российского футуризма»; он, наверное, видел знаменитые крученыховские сборники, которые тот оформлял сам, рукописно, и печатал на стеклографе. Спустя годы Вознесенский выпустит «Треугольную грушу» в невообразимом для 1962 года типографском исполнении, включит в сборник «Тень звука» (1970) целый раздел «Изопы», теоретически обосновав новый жанр.

«Изопы — это опыты изобразительной поэзии.

В противовес эстрадной, чтецкой поэзии (ЧП) я попытался — чем черт не шутит! — написать только для глаз. Если ЧП вбирает в себя черты актерства и роднится с музыкой, то изопы соединяют слова и графику, становятся структурами»[11].

Потом пойдут кругометы, видеомы, литографии совместно с Раушенбергом, сборник «Гадание по книге», — и во всем этом угадывается Крученых и другие ранние футуристы.

Учился ли Вознесенский у Маяковского, чей портрет он увидел в кабинете Пастернака при их первой встрече? У Маяковского, чьи стихи постоянно звучали по радио, у Маяковского, который был во всех хрестоматиях? Конечно, читал, слышал, что-то знал наизусть. Но в хрестоматиях не было «щемяще раннего» Маяковского. А было бы интересно узнать, когда Андрей, не довольствуясь хрестоматией, прочел «Облако в штанах». Этот Маяковский не мог не потрясти воображения юного поэта. Не только Вознесенский — целое поколение проходило этот путь приобщения к высокой поэзии через прочтение раннего Маяковского, которого не было в школьных хрестоматиях. И на детский вопрос «На кого похож Вознесенский?» современники уверенно отвечали: «На Маяковского!». Ранний Маяковский был знаменем и символом, образцом для многих поэтов 1960 годов, вообще для тех, кто видел в нем не только певца революции, но и трагическую фигуру. По темпераменту, по энергетике, по внятности, по «ораторской» обращенности к людям, по парадоксальной образности, «Мастера» перекликаются с «Облаком в штанах».

Когда Вознесенский начал свое выступление в Кремлевском дворце словами «Как и мой любимый поэт, мой учитель Владимир Маяковский, я не член коммунистической партии» — он не лгал. Он действительно знал и любил Маяковского. А знать и любить — это и есть учеба.

Вознесенский учился у всей русской поэзии. Но никогда не был ни эпигоном, ни подражателем.

 

В чужих соборах мои кони ржали —

настало время возводить собор.

Андрей Полисадов»)

Далее

 

 



[2] СС-8, 5. С. 41.

[3] Быков Д. Л. Борис Пастернак. М., 2007. С. 818–819.

[4] СС-8, 5. С. 42–43..

[5] Быков Д. Л. Борис Пастернак. М., 2007. С. 190–191.

[6] Ливанов Василий. Невыдуманный Борис Пастернак. М., 2002.

[7] СС-8, 5. С. 69–70.

[8] СС-8, 5. С. 8.

[9] СС-8, 5. С. 185.

[10] СС-8, 7. С. 351.

[11] ТЗ. С. 155.