ВЕК ВОЗНЕСЕНСКОГО

Вступительная статья Г. Трубникова

к книге «Андрей Вознесенский» в серии «Новая библиотека поэта»

Преамбула

 

1. Я читаю Вознесенского

 

2. Происхождение

 

3. Родом из детства

 

4. Ученичество. Пастернак

 

5. Мало быть рожденным — важно быть услышанным

 

6. Но музыка — иной субстант 

 

7. «Врагов не счесть…»

 

8. Кредо поэта

 

Вся книга в  формате .pdf:

Том 1

Том 2

Фронтиспис

 

5. Мало быть рожденным — важно быть услышанным.

 

Мало написать хорошие стихи, нужно их напечатать. Первые публикации — вечная проблема начинающего литератора. В СССР это усугублялось тем, что здесь происходило соприкосновение личности с государством.

«Никогда и в голову мне не. могло прийти попросить (Пастернака. — Г. Т.) о чем-то практическом — например, помочь напечататься или что-то в том же роде. Я был убежден, что в поэзию не входят по протекции. Когда я понял, что пришла пора печатать стихи, я, не говоря ему ни слова, пошел по редакциям, как все, без вспомогательных телефонных звонков прошел все предпечатные мытарства»[1].

Здесь нужно заметить, что протекция Пастернака тогда, в 1958 году, в году первых публикаций Вознесенского, была бы весьма рискованна и, скорее всего, привела бы к негативному результату.

1957 г., 23 ноября — роман «Доктор Живаго» выходит из печати в Италии и немедленно становится бестселлером. 17 декабря — на даче Пастернака организуется пресс-конференция для иностранных журналистов, на которой поэт заявляет, что не намерен отрекаться от романа, и приветствует его итальянское издание.

1958 г., 23 октября — Пастернаку присуждена Нобелевская премия по литературе. 25 октября — партийное собрание в Союзе писателей. 27 октября Президиум Правления Союза писателей СССР, бюро Оргкомитета Союза писателей РСФСР и Президиум Правления Московского отделения Союза писателей РСФСР исключают Пастернака из Союза писателей; прозвучало и предложение о лишении его гражданства. Международный скандал. Какая протекция? А не привлечь ли щенка за связь с врагом народа?

Впрочем, вот замечательный эпизод, который описывает Вознесенский в эссе «Человек с древесным именем».

«В пору моей допечатной жизни стихи мои лежали в редакции Москвы”. Не говоря мне ни слова, Пастернак попросил Чуковского заступиться. Тот мгновенно написал в журнал. Стихи не пошли, понятно. Но не в этом дело. Пастернак смеялся потом: видно, Корнюша” написал слишком обстоятельно, докопался до сути и этим вспугнул издателя»[2].

Судя по всему, «предпечатные мытарства» имели системный и упорный характер. В редакциях начинающих поэтов встречали профессиональные литературные сотрудники, выпускники Литинститута и филфаков, молодые люди часто с собственными поэтическими амбициями. Практически все «шестидесятники» учились в Литинституте, сверстники Вознесенского уже имели сборники и состояли в Союзе писателей, это был сложившийся круг, для них Вознесенский не был «своим».

 

Кукарекать стремятся скворки,

архитекторы — в стихотворцы!

(«Кто мы — фишки или великие?..»)

 

И всё-таки в 1958 году удалось опубликовать по два-три стихотворения в «Литературной газете», в «Юности», в «Знамени» и «Новом мире». Пусть это были такие стихотворения, как «Ленин» и «Куйбышевская ГЭС», но в них нельзя было не заметить изобретательность, начитанность, порой озорство, непохожесть, обаяние таланта.

То, что произошло дальше, можно называть чудом, но всё же это не было случайным стечением обстоятельств. Семья друзей, сослуживцев Андрея Николаевича Вознесенского, отца поэта, была знакома с Владимиром Солоухиным, бывшим тогда одним из членов редколлегии «Литературной газеты», курирующим отдел поэзии. Познакомились поэты в гостях, где Вознесенский прочел поэму «Мастера». Дослушав до конца, Владимир Алексеевич твердо пообещал поэму напечатать.

10 января 1959 года поэма была напечатана, и в этот день Андрей Вознесенский «проснулся знаменитым».

Фантастика! Не парочка стихотворений, стоящая в ряду текстов других молодых авторов, а целый разворот. «Литературная газета» издавалась тогда еще не миллионным, но уже многотысячным тиражом, читали ее все, имеющие отношение к литературе.

Теперь можно было говорить и о сборнике. В 1960 году выходят сразу две поэтические книги: «Мозаика» — пятитысячным тиражом, и «Парабола» — восьмитысячным. Они были моментально раскуплены.

Отныне и навсегда устанавливается традиция: какими бы тиражами ни издавались сборники Вознесенского, они моментально исчезали с полок магазинов. Это был «дефицит». В условиях советской плановой системы существовал теневой рынок. Начальник, скажем, областной книготорговой сети поступивший «сверху» товар делил на три части. Одну часть брал себе (личная покупка не возбраняется). Вторую часть выделял областному партийному и хозяйственному начальству (для чего существовали выездные формы торговли). Третью — нижестоящим (районным) торговым организациям. Если при этом хотя бы один сборник доходил до продавщицы, то она, лучше всех знающая спрос, прятала книгу под прилавок и звонила друзьям. На черном рынке эти томики стоили уже «в размере чуть ли не зарплаты».

(Самое удивительное, что в новейшие времена в книжных магазинах полки заполнены когда-то дефицитными книгами Ахматовой, Пастернака, Гумилева, Цветаевой, Высоцкого, Бродского, Евтушенко, а вот Вознесенский, как правило, отсутствует).

В 1961 году Вознесенский едет в США вместе с Евгением Евтушенко в творческую командировку, что означало большое доверие. В следующем году шестидесятитысячным тиражом выходит сборник «40 лирических отступлений из поэмы Треугольная груша». Это уже слава. По упоминаниям в прессе Вознесенский почти догоняет Евтушенко, начавшего печататься на десять лет раньше, выпустившего к тому времени пять сборников и заслуженно именовавшегося лидером новой поэтической волны. С тех пор и надолго этих поэтов будут упоминать чаще всего в паре, потом в четверке — с Рождественским и Ахмадулиной.

И все у него, вроде бы, идет прекрасно, пишутся стихи, публика ими восторгается, критика отмечает большей частью положительно. Эта идиллия, впрочем, продолжается недолго. 7 марта 1963 года Вознесенский, приглашенный на встречу  руководителей партии и правительства с творческой интеллигенцией, идет в Кремль, не догадываясь, как встреча в Голубом зале повлияет на его судьбу. Вот самое начало «диалога» вождя с поэтом.

«Вознесенский: — Как и мой любимый поэт, мой учитель, Владимир Маяковский, я — не член Коммунистической партии. Но и как...

Хрущев (перебивает): — Это не доблесть!..

Вознесенский: — Но и как мой учитель Владимир Маяковский, Никита Сергеевич...

Хрущев (перебивает): — Это не доблесть. Почему вы афишируете, что вы не член партии? А я горжусь тем, что я — член партии и умру членом партии!

Хрущев (орет, передразнивая): — Я не член партии. Вызов даёт! Сотрем! Сотрем! Он не член! Бороться, так бороться! Мы можем бороться! У нас есть порох! Вы представляете наш народ или вы позорите наш народ? Нет, вы член партии, только не той партии... Товарищи, идет борьба, борьба историческая, здесь либерализму нет места, господин Вознесенский!..»[3]

Хрущев, конечно, опытный демагог. Он по-ленински сразу «обнажил суть вещей», схватился за первую же фразу. Он был разъярен, он буквально давился от гнева. Однако чем на самом деле был вызван этот крик? Истинная причина кроется глубже заявлений Вознесенского о непринадлежности к партии. Несколько раньше на этом же собрании прозвучало выступление польской и советской писательницы Ванды Василевской, трижды лауреата Сталинской премии, любимицы Сталина. Это был «донос в очень благородной форме о том, что Вознесенский давал интервью в Польше... и в этом интервью был задан вопрос, как он относится к старшему поколению и т. д., как с поколениями в литературе. И он-де ответил, что не делит литературу по горизонтали, на поколения, а делит ее по вертикали, для него Пушкин, Лермонтов и Маяковский — современники и относятся к молодому поколению. Но к Пушкину, Лермонтову и Маяковскому, к этим именам он присовокупил имена Пастернака и Ахмадулиной. И из-за этого разгорелся грандиозный скандал»[4].

Уже одно упоминание фамилии Пастернака вывело Хрущева из себя. События четырехлетней давности были костью в горле всесильного Первого секретаря. Он заводился и заводил зал, уже требующий крови. Экзекуция продолжалась 20 минут. Устав, Хрущев процедил: «Работайте!» 

«Я год скитался по стране. Где только не скрывался. До меня доносились гулы собраний, на которых меня прорабатывали, требования покаяться, разносные статьи. Один из поэтов, клеймивший с трибуны собрания в Союзе писателей, требовал для меня и моего подельника... высшей меры, как для изменников Родины.

На латвийском вокзале я натолкнулся на плакат, выпущенный Агитплакатом”, где разгневанные мухинские Рабочий и Колхозница выметали железной метлой из нашей страны всякую нечисть и книжку с названием Треугольная груша”. Под плакатом стояла подпись: Художник Фомичев, текст Жарова”. В. Войнович рассказывал, что такой плакат, увеличенный до гигантских размеров, стоит при въезде в Ялту. Но простые люди и на Владимирщине, и в Прибалтике, да и в Москве, не одобряя власть, конечно, очень по-доброму тогда ко мне относились.

По стране искали и клеймили своих Вознесенских”. Худо пришлось тогда И. Драчу и О. Сулейменову.

Сознание отупело. Пришла депрессия. Впрочем, я был молод тогда — оклемался. Остались стихи. Тогда написались Сквозь строй”, М. Монро”. Боясь прослушки, я не звонил домой, наивно полагая, что власти не знают, где я. Приставкин вспоминает, как я загнанно сторонился всех, опасался читать стихи. По Москве пошел слух, что я покончил с собой. Матери моей, полгода не знавшей, где я и что со мной, позвонил Генри Шапиро, журналист ЮП”: Правда, что ваш сын покончил с собой?” Мама с трубкой в руках сползла на пол без чувств»[5].

Здесь важно заметить для сегодняшнего читателя, что весь этот скандал прошел мимо широкой читательской аудитории. Знали о нем лишь присутствовавшие в Голубом зале и литераторы-москвичи, никакие подробности в печати не упоминались. Все остальные узнали об этом лишь в конце 1980-х годов.

В октябре 1964-го Хрущева сняли со всех постов. На волне критики «субъективизма и волюнтаризма» прекратилась и опала Вознесенского. Но проницательный поэт ни капли злорадства не испытывает. Он помнит не столько Хрущева, сколько возбужденный Голубой зал. Он, как очень немногие тогда, понимает, что кончилась оттепель, погибли надежды на возвращение России в лоно христианской цивилизации в этом историческом цикле.

Потрясающе точно Вознесенский сказал об этом в своем последнем в жизни интервью.

«— Почему все-таки выдохлась оттепель? Ее прикрыли или она сама закончилась по внутренним причинам?

— Я думаю, ее бы никто не смог прикрыть, если бы она развивалась. Но она именно выдохлась, и это понимают немногие — было видно тогда, изнутри… Антисталинский посыл закончился довольно рано — все уже было сказано на ХХ съезде. Надо было идти дальше. Чтобы дальше идти, нужно было опираться на что-то более серьезное, чем социализм с человеческим лицом, — или на очень сильный, совершенно бесстрашный индивидуализм, или на религию. У меня, как почти у всех, был серьезный кризис взросления, но он случился раньше официального конца оттепели, задолго до таких ее громких вех, как процесс Синявского и Даниэля или танки в Праге. Думаю, это был год шестьдесят четвертый. Выход был — в религиозную традицию, в литургические интонации, но это не столько моя заслуга, сколько генетическая память, которая подсказала их. Вознесенские — священнический род. Мне кажется, я после оттепели писал интересней. Хотя в Мозаике” особенно стыдиться нечего»[6].

Перед поэтом встает ряд сложнейших задач, для себя самого он пытается ответить на главный вопрос: «Возможно ли свободно писать и говорить в стране, где свобода отсутствует?». Для поэтов тех времен существовало несколько путей: издавать сборники, помещая в них ура-патриотическую лирику и аккуратно, почти между строк, вкрапляя что-то свое. Или уезжать, что сделали многие. Для Вознесенского и то, и другое было неприемлемо. И он сумел найти свой путь. Практически все, что было написано им в 1970-е, публиковалось — практически все, что он хотел сказать читателю, до этого читателя доходило. И не только до «своего», искушенного читателя. Вознесенский всё делал для того, чтобы круг читателей расширялся.

 

Есть высшая цель стихотворца –

ледок на крылечке оббить,

чтоб шли обогреться с морозца

и исповеди испить.

(«Теряю свою независимость...»)

 

Испытанный веками прием обхода цензуры — эзопов язык, тайнопись, иносказание, намеренно маскирующее мысль автора. Строго говоря, Вознесенский этим приемом широко пользуется. Пусть болельщик и редактор сочтут, что стихотворение «Футбольное» — про футбол и только про футбол, где в яркой художественной форме создается образ молодого талантливого спортсмена. Пусть болельщик повторит на память несколько смачных строк, а редактор пустит стихотворение в номер. Потом оба поймут, что это иносказание, что на самом деле поэт говорит о себе и о своих литературных противниках. Болельщик превратится в читателя поэзии, а редактор, с самого начала всё понявший, потирает ладони: начальство не ругается, ну и ладно. Спиралеобразное движение мысли от иносказания к метафоре началось.

«Первая возможная ошибка при читательской работе с метафорами Вознесенского — буквальное восприятие элементов, образующих сравнение. Вторая — рассудочная расшифровка метафоры. <...> Надо понять общий закон метафорического строя, а строй этот эмоционален, и постигнуть это можно только эмоциональным трудом. Тут не помогут ни логическое манипулирование, ни эрудиция, ни выколупывание реминисценций и перекличек. Тут, наверное, все зависит от душевной мобильности, от культуры чувствования — культуры безотчетного.

Вот «Старый Новый год», известное стихотворение. О чем оно, зачем оно? В России год начинается дважды, и получается

 

с первого по тринадцатое

пропасть между времен.

 

Каждому понятна логическая сторона такой метафоры. Но это только вход в стихотворение. А дальше поэт предлагает эту «пропасть между времен» представить, почувствовать, пережить. Он нам демонстрирует свободный полет своего чувства:

 

вместо метро «Вернадского»

кружатся дерева

сценою императорской

кружится Павлова—

 

и приглашает лететь рядом. Если читателю не приходилось прежде испытывать подобные ощущения, — мечтать на подобные темы, то полета, по всей видимости, не получится независимо от образовательного ценза. Но со второго-третьего раза может получиться— через год через десять лет, все равно. Метафора — рычаг, поднимающий душу ввысь, а поэт— учитель, инструктор, обучающий навыкам внутренней свободы:

 

  Мама, кто там, вверху, голенастенький,—

руки в стороны — и парит?

— Знать, инструктор лечебной гимнастики.

Мир не может за ним повторить.

 

Повторить иногда бывает трудно. Я сравнил бы еще чтение Вознесенского с биатлоном: подобно лыжнику-стрелку, читатель должен пройти трассу стиха на высокой «певчей скорости», успевая на ходу попасть взглядом во все мишени-метафоры. Каждый промах взгляда — потеря, а подолгу у мишеней задерживаться нельзя: пока будешь глубокомысленно мусолить отдельную метафору, потеряешь смысл интонации, ощущение речевой естественности. Это тренировка душевной техники, отзывчивости на радость и на боль.

<…> Отчетливость метафорических линий — форма откровенности. Эти линии — набухшие вены на натруженных руках поэзия. Для Вознесенского метафора не только средство живописания, но и способ автопортретирования, лирического самопознания. Авторское «я» строится на многократном сравнения себя с самыми разными людьми. С Мэрлин Монро и рыбаком, с Пушкиным и Гоголем, с Маяковским и Высоцким, с загорским монахом и футболистом, с камергером Резановым и студенткой Светланой Поповой, с одинокой женщиной, потерявшей любимую кошку, и администратором гостиницы, с Пастернаком и настоятелем Полисадовым. (А чем неканоничны переводы стихов Микеланджело? Тем прежде всего, что в каждом «я» сравнение автора с переводчиком.) Это все лица, а не маски. Поэт не играет во всех этих людей, не притворяется ими, а ищет с каждым общее — с каждым разное, для каждого открывает новое место а своей душе. И несходства не стыдится, не скрывает его — оно ровно в такой же степени ценно и значимо, как сходство»[7].

Теперь только очень недалекие люди и заклятые враги обвиняют Вознесенского в том, что он печатался, что появлялся на страницах ведущих советских литературных журналов и газет — мол, пользовался протекцией уважаемых людей или, что хуже, знал подход к начальству. Но это не так: Вознесенский удивительным образом оставался свободен — в несвободной стране. И нес эту свободу своему читателю. Наверное, среди цензоров и редакторов — людей подневольных —были и те, кто чувствовал силу этого поэтического слова и был рад «не заметить» крамолу в хорошем стихотворении.

Далее

 

 



[1] СС-8, 5. С. 52.

[2] СС-8, 5. С. 366.

[3] СС-8, 5. С. 172.

[4] Из воспоминаний Михаила Ромма (цит. по СС-8, 5. С. 178).

[5] СС-8, 5. С. 171.

[6] Собеседник. 2010, 10 марта (интервью с Дм. Быковым).

[7] Новиков Вл. Философия метафоры // Новый мир. 1982. № 8. С 248–249.